Двадцать третьего марта у Шарлотт (внимание, не Шарлотта, не совершайте ошибку) день рождения. Ровно двадцать четыре года с того момента, как небо перестало помогать. Тетушка Клэр — неказистая, с отвратительной бородавкой на подбородке — молилась богу, разбивала лоб, ударяла бедного (на тот момент) ребенка библией — громко и сильно — ей отвечали ругательствами, подслушанными у дворовых ребят, и шипением. Сегодня тетушка Клэр была не одна, с ней два метра грубой физической силы, размазывают Шарлотт по стенке, фальшиво спрашивая о самочувствии; мечтали сломать кости, вырвать бьющееся сердце. Шарлотт шаркала ногами, молила о пощаде.
Двадцать четвертого марта того же года Шарлотт стояла посередине большой комнаты.
Шарлотт в зеркале — побитое, изломанное тело, пурпурная жидкость пачкает стены, пачкает идеально выглаженное белое бельё (сменили только утром), пачкает весь её розовый, видимый лишь через линзы очков, мир. Она надавливает подушечками пальцев на темные отметины (всхлипы разрушает тишину), скалится, извивается. неуютно и холодно — тонкий свитер липнет, обволакивая её. Шарлотт — кукла — две руки, две ноги и голова. Пластиковая, слегка согнёшь не под тем углом, сразу беги за клеем, пока есть возможность всё исправить. Глаза — тёмные, потухшие — не подают и единого признака жизни. Всё искусственное, куда не плюнь. И волосы мягкие, неделю расчёсывай — не устанешь. Платья дорогие, парфюм, каблуки. Всё, как надо. Всё, как на картинке.
Она впивается своим взглядом в Джеймса, тот вгрызается пальцами в одежду, до стонов и дыхания в унисон. Он — её персональный ад, в маленькой черной коробочке, скрытый от чужих глаз.
ей по ту сторону стекла
знаете
невыносимо
больно.
Смотреть — Джеймс по притонам, чтобы рубашка в губной помаде, а разум затуманен бутылкой виски, по ночам к ней возвращается: изводит, измывается. И не остановить. Не посмеет.
Слушать — звук падающих вещей со стола, пощечина, оставляющая след на бледной коже, ножницы, обрезающие пряди, темные, ломкие, как знак протеста.
Чувствовать — он напротив, ожогом на коже выступает, отметиной алой на шее.
Шарлотт привыкла: вставать по утрам, натянув одеяло на голову, чтобы никто не мешал; выкуривать пачку в день, казаться себе крутой; царапать обои ногтями, царапать ладонь ногтями, царапать чужую (Джеймса) спину ногтями.
— Раздевайся, — без прелюдий, без каких-то слов, обжигающих ухо, сразу к делу. Она вытирает слезы, украдкой в сторону его смотрит, чувствует, как он наблюдает со стороны. Ей бы захлебнуться ненавистью к нему, ей бы в омут с головой, не раздумывая о последствиях. Он — якорь, на подступах к пропасти держит, крепко, не отпускает.
— Ублюдок, — выплевывает. Неестественно (переигрывает).
Все слова — бессмысленные, невысказанные — тонут в привкусе соли, когда их губы на мгновение соприкасаются. Джеймс отстраняется первым, играет. Шарлотт бессильно падает на паркет — задыхается.
— Может просто уйдешь? — вопрос без ответа.
Собирает себя из кусков и осколков чего-то хрупкого, а крик — глухой и безжизненный — комом застревает в горле.
У Шарлотт была мать, у Шарлотт был отец, у Шарлотт было гребанное детство с бабочками и пони, были дорогие игрушки и большой торт с принцессой Ариэль. Теперь у Шарлотт — комплекс неполноценности, взращенный, как ей кажется, дорогими родителями с особым упорством. Теперь у Шарлотт — этот прогнивший от смрада номер в мотеле, где Джеймс доказывает ей, что она ещё хоть кому-то нужна.
Доказывает, по-своему, правда, сминая чужие губы, кусая их до крови, упиваясь этим наслаждением, когда Шарлотт, подобно тонкой осине, прогибается под чужой властью. У неё спирает дыхание: от его прикосновений, от его дурманящего запаха и волос, которые она слегка тянет на себя, когда тянется за очередным поцелуем.
— Знаешь, мы поженимся, двадцать девятого февраля. обещай.
Шарлотт смеется, впервые за весь этот чертов день. Впервые за эту неделю.
Она всегда заставляла себя смеяться, даже когда не стоило этого делать, когда нужно было утыкаться головой в колени и рыдать. А она смеялась, как идиотка. Обрастала броней, так, чтобы не пробили.
В ответ — тишина.
Шарлотт заходится в истерическом припадке. Джеймс не шевелится. Шарлотт садится на диван, вытягивает уставшие после долгой ходьбы ноги и опрокидывает голову назад. Ей бы сейчас почувствовать, как шею сворачивают, как перекусывают сонную артерию и вскрывают вены. Шарлотт потерялась, среди Гуччи и Луи Виттон уже нет прежних мечтаний и надежд, уже нет целей и стремлений.
Когда-то она хотела стать доктором. А теперь. А что теперь?
Они как Сид и Нэнси, вот только вместо наркотиков — рваные поцелуи и горячие касания, там, где Шарлотт никогда и никому не позволяла касаться. Только ему.
Вселенская любовь, о которой ей рассказывали в школе предстала перед ней в амплуа наглого и хамоватого придурка, способного сломать в ней всю гордость одним лишь легким взглядом. Шарлотт делает жадный глоток воздуха, а все вокруг — ртуть разбитого градусника, минное поле.
кругом
сплошная
гниль.
Шарлотт варится в ней, как в собственном соку. её, вы знаете, все устраивает.